ОТНОШЕНИЯ

Шаламов и солженицын отношения

Солженицын и Шаламов: к кому претензий больше?

За что критикуют авторов лагерной прозы

Вокруг так называемой лагерной прозы, описывающей времена жестоких репрессий и ад трудовых лагерей, всегда много обсуждений и споров. Пока одни читатели ужасаются свидетельствам очевидцев, другие считают, что сведения, представленные в этих книгах, сильно преувеличены или вовсе выдуманы. Это заставляет исследователей скрупулезно изучать материалы и отделять правду от вымысла, искать новые источники, сверять, проверять.

Александр Солженицын и Варлам Шаламов – одни из самых известных заключенных-писателей, их произведения чаще всего подвергаются исследованиям. Есть ли в них вымысел и ложные сведения? К кому предъявляют больше претензий?

«Архипелаг ГУЛАГ» VS «Колымские рассказы»

Над «Архипелагом ГУЛАГом» Александр Солженицын работал более десяти лет – вспоминал, собирал свидетельства других очевидцев, правил, дополнял. Сам он считал книгу «художественным исследованием» и не ограничивался описанием ужасов и жестокостей, которые пришлось пережить заключенным. Солженицын рассуждал о том, что к этому привело, анализировал прошлую и текущую на тот момент историческую реальность, высказывал свои личные мнения по самым разным вопросам – практически всегда жесткие, прямо противоположные патриотическим взглядам.

Поэтому не вызывает удивления, что после публикации его арестовали, обвинили в измене Родине и выслали из СССР. Досталось и тем, кто хранил у себя рукописи Солженицына.

«Колымские рассказы» Варлама Шаламова были и написаны, и опубликованы раньше «Архипелага». По сути, писатель создал новый жанр, смешав в равной степени и художественность, и документалистику. Хотя «Колымские рассказы» автобиографичны и не скупятся на страшные подробности, все же они остаются художественным произведением и позволяют не только узнать об адской среде лагерей, но и пропустить ее через себя.

Работу над рассказами Шаламов не скрывал и даже пытался опубликовать их в СССР. Однако вышло так, что они «утекли» за границу – это нанесло тяжелый удар по репутации писателя, и своих рассказов, отпечатанных на родине, он так и не увидел.

Кто врал?

В обеих книгах исследователи находят нестыковки. Где-то завышено количество жертв, где-то крайне сомнительно описаны подробности распорядка и снабжения заключенных, где-то авторы противоречат сами себе. Но при сравнении Солженицын однозначно выигрывает или проигрывает Шаламову? К Александру Исаевичу претензий значительно больше, и дело отнюдь не в огромном объеме его «Архипелага».

Хотя Шаламов утверждал, что все в его рассказах – чистая правда, он честно предупредил: акцент сделан не на информации, а на чувстве. Да это читателю и так сразу становится ясно – подробности в виде цифр здесь часто второстепенны, и без того страшно. Кроме того, Шаламов использует расплывчатые десятки и сотни тысяч, не вдаваясь в конкретику. Вдобавок ко всему этому, читая художественное произведение, придраться к неточностям сложно: как бы автор ни заверял, что все правдиво, понятно, что при написании прозы приходится делать определенные уступки.

Другое дело Солженицын. Он буквально бросает в лицо читателю факт за фактом, цифру за цифрой. Проверить их у него, как и у Шаламова, возможности не было – какое там изучение архивов в СССР, не говоря уже о том, что документировалось далеко не все! – но по тону «Архипелага» не похоже, чтобы автор в этом нуждался: практически все подается как правда, без оговорок. Против сотен тысяч расстрелянных у Шаламова Солженицын оперирует миллионами, так что даже у самого неподкованного в истории читателя возникают сомнения.

Справедливости ради, иногда указываются источники, и как правило это слова людей, которые в принципе не могли обладать подобной информацией. Кстати, интересный факт – Солженицын ссылался в том числе на рассказы Шаламова, и тому это совсем не понравилось, как и многим другим, когда они прочитали «Архипелаг ГУЛАГ».

Но большая часть свидетельств, на которые опирается Солженицын, остается без ссылки на авторов. Хватает и других неточностей – например, когда писатель углубляется в историю или описывает лагерные будни. Заключенные у него владеют сведениями явно не своего времени, в исторических экскурсах заметная путаница.

Цифры не главное

Однако самое важное не в неточностях, которых хватает в обоих произведениях. В конце концов, и у Шаламова, и у Солженицына был один ненадежный источник – человеческая память. У последнего, правда, прибавлялась львиная доля чужих воспоминаний, которые писатель мог интерпретировать по-своему. Но то, что возмущало некоторых бывших заключенных и продолжает возмущать современных читателей – посыл «Архипелага ГУЛАГа».

В то время как цель «Колымских рассказов» – рассказать о лагерной жизни, Солженицын в своей книге выплеснул свое отвращение к Советской власти. «Архипелаг» ожидаемо оброс слухами, что это заказная литература: у него заметно пропагандистский тон, направленный против Советов. Страшные подробности репрессий представлены так, чтобы подкрепить это впечатление, и именно поэтому огромные цифры и противоречия резко бросаются в глаза, в отличие от прозы Шаламова.

В этом свете ответ на вопрос, какой книге отдать предпочтение, очевиден: узнать о горьком опыте заключенного – это к Шаламову, интересующимся Солженицыным и его политическими взглядами – к Солженицыну.

А кому из писателей вы верите больше: Солженицыну или Шаламову? Пишите в комментариях!

Источник

Отношения двух лагерных писателей: Солженицына и Шаламова

Начинались отношения вполне идиллически. Шаламов и Солженицын познакомились в 1962 году в редакции «Нового мира». Писатели состояли в восхищённой взаимной переписке и пытались дружить до 1966 года, но взаимное охлаждение назревало. Разрыв произошёл после того, как Шаламов отказался стать, по просьбе Солженицына, соавтором «Архипелага», и в истории литературы два главных русских лагерных писателя остались антагонистами. Что же произошло?

Очевидна литературная ревность или по крайней мере потребность Шаламова существовать в литературе как самостоятельная «единица», а не в тени Солженицына, монополизировавшего лагерную тему — и, по мнению Шаламова, хуже с ней знакомого. В невероятно комплиментарном письме об «Иване Денисовиче» Шаламов всё же указывал Солженицыну, что лагерь его — не совсем настоящий: «Около санчасти ходит кот — тоже невероятно для настоящего лагеря, — кота давно бы съели. Блатарей в Вашем лагере нет! Ваш лагерь без вшей! Служба охраны не отвечает за план, не выбивает его прикладами. Где этот чудный лагерь? Хоть бы с годок там посидеть в своё время».

Солженицын признавал, что опыт его несравним с шаламовским: «Я считаю Вас моей совестью и прошу посмотреть, не сделал ли я чего-нибудь помимо воли, что может быть истолковано как малодушие, приспособленчество». Шаламов откликнулся на просьбу даже слишком буквально — уже после смерти Шаламова были опубликованы его дневниковые записи, где Солженицын назван «дельцом»: «Солженицын — вот как пассажир автобуса, который на всех остановках по требованию кричит во весь голос: «Водитель! Я требую! Остановите вагон!» Вагон останавливается. Это безопасное упреждение необычайно». Шаламов полагал, что Солженицын изображает лагерь слишком благостно из конъюнктурных соображений, и упрекал его в «пророческой деятельности».

Как замечает, однако, Яков Клоц, «маска соцреализма, взятая Солженицыным «напрокат» у официальной литературной догмы и ловко примеренная автором, разбиравшимся в правилах игры, — только она и могла сделать возможной публикацию повести в советской печати. …Именно в этом эзоповом сочетании правдивого и дозволенного заключается великое достижение Солженицына, сумевшего достучаться до массового читателя». Возможно, таким путём Солженицын решал ту же литературную задачу, что и Шаламов, — найти «протокол для трансляции нечеловеческого лагерного опыта в нечто, доступное человеческому восприятию». В «Одном дне Ивана Денисовича» на «не совсем настоящий» лагерь, где «жить можно», постоянно падает тень лагеря настоящего — Усть-Ижмы, где Шухов доходил и потерял зубы от цинги, блатные терроризировали политических, а за неосторожное слово давали новый срок. И Шаламов этот проблёскивающий «настоящий» лагерный ужас отмечал и приветствовал, называя «Ивана Денисовича» произведением глубоким, точным и верным — и, судя по всему, некогда надеясь на повесть как на ледокол, который проложит путь в советскую литературу его собственной бескомпромиссной правде. Позднее, впрочем, называл Солженицына в записных книжках графоманом и авантюристом, а Солженицын отдарился в мемуарах, написав, что его «художественно не удовлетворили» рассказы Шаламова: «не хватало характеров, лиц, прошлого этих лиц и какого-то отдельного взгляда на жизнь у каждого».

В 1972 году в самиздате и в сноске к «Архипелагу ГУЛАГ» Солженицын с горечью отреагировал на то, что он счёл отступничеством Шаламова, — его письмо в «Литературную газету»: «…Отрёкся (зачем-то, когда уже все миновали угрозы): «Проблематика «Колымских рассказов» давно снята жизнью». Отречение было напечатано в траурной рамке, и так мы поняли все, что — умер Шаламов». Шаламов, узнав об этом, в последнем, неотправленном письме язвительно называл Солженицына «орудием холодной войны». Видимо, печальная правда в том, что писатели просто были несовместимы почти во всём — идеологически, эстетически, человечески, — и попытка их сближения объяснялась общим опытом, который в конечном счёте они не поделили.

Источник

Чья правда? Солженицын и Шаламов

Екатерина Злобина родилась в Петропавловске-Камчатском. Выпускница Литературного института имени А.М. Горького.
Главный редактор севастопольского новостного сайта «ForPost». Учредитель литературного интернет-портала «Артбухта».
Пишет прозу. Публиковалась в «Боголюбовском журнале», в журналах «День и ночь», «Кольцо А», «Новая реальность», альманахах «Литис», «Лампа и дымоход», «Крымское возрождение».
Победитель в номинации «Проза» Международного литературного конкурса «Согласование времен» (2011).
Живет в Севастополе.

Публикация рассказа А.И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» «взорвала» сознание советских читателей. Рассказ не рассказ, а, может, повесть автор написал вовсе не о героях соцтруда, не о строительстве нового счастливого общества и даже не о «некоторых перегибах на местах». Солженицын показал всему миру один день «узника совести», политзаключенного, простого деревенского человека — мужа, отца, солдата Ивана Денисовича Шухова, которого безликие представители преступной власти отправили в «зону» только за то, что он побывал в фашистском плену.

И мы узнали, что таких людей там, в лагерях, — много. Мы узнали об их безрадостном и суровом быте, услышали их «зэковский язык», увидели, как обращаются с ними «начальники», как заключенные питаются, работают, болеют, общаются, выдерживают поверки, «шмоны» и переносят всевозможные издевательства — выживают, одним словом. И все это происходит в самом справедливом государстве на свете.

А язык Солженицына? После повсеместных «товарищей», «к борьбе за дело», «углубить и улучшить», «растут и ширятся наши города». Как это было неожиданно, ново, как это казалось по-русски — звучно, сочно, певуче, подлинно! Наконец-то — настоящая правда настоящего русского писателя! И в старших классах средней школы, и на экзаменах в вузы уже распавшегося государства мы, граждане новорожденных демократических стран, строчили саморазоблачительные сочинения по произведениям живого классика новейшей литературы.

Чтобы понять правду, необходимо владеть по возможности полной информацией. Информацией из разных источников. В нашем случае — достаточно будет небольшого сравнительного анализа рассказов двух современников на одну и ту же тему. Возьмем вышеупомянутый «Один день Ивана Денисовича» Александра Исаевича Солженицына и «Последний бой майора Пугачева» Варлама Тихоновича Шаламова.

Оба произведения — об одном дне лагерной жизни заключенных, попавших в «зону» на Севере по одной и той же причине. Смысловой «разрыв» начинается мгновенно, еще с названий: у Солженицына — очередной день некоего бесфамильного, лишенного личностного начала человека. У Шаламова — энергетический взрыв: ожидание подвига, который совершит герой. У героя воинское звание и «говорящая фамилия», рождающая мгновенные ассоциации с бунтом.

У главного героя «Одного дня. » тоже «говорящая» фамилия — Шухов. Ассоциативный ряд: жаргонное слово «шухер», настороженность, опасливость, «тише воды, ниже травы».

Вот начало «Одного дня. »:

«В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два — на зоне, один — внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки — выносить».

Размеренное, неспешное повествование, сразу — крупный план и множество «говорящих» деталей: слышен звон молотка о рельс, виден озябший надзиратель, виден встающий в темном бараке «к параше» Шухов, освещенный тремя пятнами лагерных фонарей. Тон рассказчика — как у человека, привыкшего видеть такие картины ежедневно, человека, сроднившегося с подобной обстановкой, повествующего о своем, знакомом, обыденном.

Начало шаламовского «Последнего боя»:

«От начала и конца этих событий прошло, должно быть, много времени — ведь месяцы на Крайнем Севере считаются годами, так велик опыт, человеческий опыт, приобретенный там. В этом признается и государство, увеличивая оклады, умножая льготы работникам Севера. В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез любое событие обрастает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного начальника об этом событии успевает доставить на высоких скоростях фельдъегерь в какие-нибудь “высшие сферы”.

Стали говорить: когда заезжий высокий начальник посетовал, что культработа в лагере хромает на обе ноги, культорг майор Пугачев сказал гостю:

— Не беспокойтесь, гражданин начальник, мы готовим такой концерт, что вся Колыма о нём заговорит».

Очерковое начало с «двойным дном». На первый взгляд обыкновенный, мало чем примечательный в смысле образности хроникальный «задел», почти журналистская «шапка» к газетной статье. О том, что за «концерт» подготовили заключенные, узнаешь не сразу. Первые мысли при прочтении: к чему эти оклады и льготы работников Севера, доклады-рапорты? При чем здесь культработа и майор, майор и лагерь?

В «Одном дне Ивана Денисовича» не будет ни одного «острого момента». Ни одного. Ощущение вечно длящегося дня с бессчетным множеством бытовых и «портретных» мелочей.

В «Последнем бое» сразу же за странным началом последуют еще более странные абзацы: рассказчик «прыгает» с одного на другое, пытаясь прямо в момент непосредственного общения с читателем примериться — с какого же момента лучше начать повествование: «можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ», «можно начать также с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных, лежавшего в больнице», «или с рассказа доктора Потаниной, которая ничего не видала и не слыхала и была в отъезде, когда произошли неожиданные события».

Растерянность рассказчика передается читателю: должно быть, произошло действительно нечто экстраординарное, раз человек даже не знает, как начать об этом говорить. Экспрессия, раскручивание пружины, драма — вот что начинается со следующей страницы.

Иван Денисович Шухов из «Одного дня», самым странным образом сливающийся с рассказчиком, характеризуется «простой» речью: «крепко запомнились слова», «береженье их — на чужой крови», «не угрелся», «поди вынеси, не пролья», «испыток не убыток», «нонче», «ложку не окунумши», «в летошнем году», «по-без-колхозов».

В его речи преобладают уменьшительные слова и «неполные» действия: полежать, посидеть, кусочек, матрасик, переждать, думка, трубочка, обутка, легонько, рыбешка, ступеньки, чешуйка, мясинка, беленький-беленький чепчик, карандашик, карманчик, книжечка, хлебушек. Что это дает? Еще один тип из ряда «маленьких человеков»? Новый Акакий Акакиевич? Современный Макар Девушкин?

Однако от страницы к странице усиливается ощущение какой-то. двойственности Шухова. Прежде всего, не такой уж и «робкий», не такой уж и слабый наш Иван Денисович. Все примечает, везде успевает вовремя — и подработать, и подзаработать, и поговорить, и надзирателей обмануть. Ушлый такой, себе на уме человек: знает и как «косить» в больничке, и как за собственную провинность «жалобиться».

Явно чувствуется какое-то притворство: начиная с образа мыслей — слишком уж красиво, «художественно» воспринимает простой человек из деревни и луну в небе, и изморозь на дверях, и фонарный свет: «Светили фонари зоны и внутренние фонари. Так много их было натыкано, что они совсем засветляли звезды».

Из восьми лет лагерной жизни ему было жалко больше всего — пары хороших ботинок, которые у него отобрали и бросили в общую кучу зимой.

Ко всем заключенным «начальники» из своих же обращаются нормально, а к нему — почти всегда по номеру, многократно повторенному в ткани текста (чтобы никто не забыл?): Щ-854.

В разных вариациях повторяется тема, звучащая, хочешь не хочешь, как жизненное кредо Шухова: «. кряхти да гнись. А упрешься — переломишься».

А эпизод, где рассказывается, как герой попал в лагерь? «И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание — ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто — задание». НКВДшник не смог придумать «задание». Вряд ли Шухов первый арестованный по такой статье, а поэтому снова неясно, придумана эта деталь или «подсмотрена».

Момент о зарезанных «стукачах» Шуховым воспринимается так: «Чудно. » Станет еще чуднее, когда кто-то попытается «наехать» на бригадира, а тот в ответ пригрозит убийством. Шухов подумает: «Да-а. Вот она, кровь резаных этих. Троих зарезали, а лагеря не узнать». Эта интонация. Ведь дело даже не в том, что он считает убийство — пусть даже «стукачей» — оправданным, а в том, что интонация этой мысли — странная, чуть ли не с потиранием рук.

Страшный момент — рассказ бригадира, «случайно» услышанный героем повествования во время перекура: седой бригадир рассказывал товарищам о своем «увольнении» из армии из-за того, что был сыном кулака. Позже от своего бывшего командира он узнает, что его обидчики — и комполка, и комиссар — расстреляны в тридцать седьмом. «Перекрестился я и говорю: “Всё ж Ты есть, Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьешь”».

Глупо сетовать на этот злорадный «довесок» к истории, выданный человеком, осужденным на длительный срок, живущим в страшных условиях, которому произошедшее кажется «восстановлением справедливости». Но — неприятно: слишком уж откровенное злорадство.

Может быть, этой историей автор хотел показать, как люди постепенно в зверей превращаются. Только цель-то его, как мне кажется, была другая: наоборот, показать, что и там, на зоне, люди живут. Люди. Живут. А зачем тогда все те странности, которые перечислены выше?

Рассмотрим концовку «Одного дня. »:

«Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три.

Из-за високосных годов — три дня лишних набавлялось. »

Эффектная заключительная фраза, предназначение которой — закрепить в сознании читателя, насколько ужасным, невыносимым, долгим, мучительным был каждый день в лагере. Дидактический такой прием. Но ведь и так понятно, и без последней фразы. На это читателям щедро отсыпано сто с лишним страниц подробнейшего повествования.

Вернемся к «Последнему бою майора Пугачева» Шаламова. Майор Пугачев, главный герой, — всегда майор: никогда и никто не назовет его иначе. Он бывший и настоящий командир, уверенный, сильный, спокойный, жесткий, волевой. «Ему было ясно, что их привезли на смерть — сменить вот этих живых мертвецов. летом — если не убежать вовсе, то умереть — свободными».

Трудно цитировать рассказ — настолько он сжатый, динамичный, глагольный. Весь «Последний бой» — как айсберг, большая часть которого скрыта под водой. С виду — короткая и емкая хроника одного побега группы заключенных — начиная с подготовки и заканчивая облавой. Начнешь думать — поседеть можно от того, что недосказано.

Важные эпизоды: сбежавшие идут через таежный бурелом.

«Деревья на Севере умирали лежа, как люди. Могучие корни их были похожи на исполинские когти хищной птицы, вцепившейся в камень. поваленные бурей, деревья падали навзничь, головами все в одну сторону и умирали, лежа на мягком толстом слое мха, яркого розового или зеленого цвета».

Это чуть ли не единственное «лирическое» отступление, которое читается как символ: триста лет жили огромные деревья, борясь с вечной мерзлотой, и умирали — не сломясь, падали навзничь. Как эти безумцы, решившиеся на бессмысленный с житейской точки зрения побег.

Майор Пугачев вспоминает приезды к пленным русским эмиссаров Власова с «манифестом», которые убеждали бойцов, что власть отказалась от них и считает их врагами. Пугачев не верил, но, когда убедился, что власовцы говорят правду, — к Власову не пошел. Пошел к своим, зная, что дальше — лагеря. Потому что собственное предательство для него хуже, чем когда тебя предают. Потому что есть такое явление, как честь.

Бежавшие засыпают, устроившись на ночлег, а Пугачев думает о каждом из них и о том, что они сделали:

«. В том, что все шло ладно, в том, что все понимали друг друга с полуслова, Пугачев видел не только свою правоту. Каждый знал, что события развиваются так, как должно. Есть командир, есть цель. Уверенный командир и трудная цель. Есть оружие. Есть свобода. Можно спать спокойным солдатским сном. Он обещал им свободу, они получили свободу. Он вел их на смерть — они не боялись смерти».

Заключение: единственный не пойманный беглец — майор Пугачев — лежит в медвежьей берлоге. Он вспоминает людей, которых уважал и любил, начиная с матери. Вспоминает первую учительницу.

«Но лучше всех, достойнее всех были его одиннадцать умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни».

Заканчивает рассказ Шаламов так:

«Майор Пугачев припомнил их всех — одного за другим — и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил».

Весь рассказ — действие. Раскручивающаяся пружина, которая в конечном итоге «выстреливает». Самые простые, мало эмоционально окрашенные слова — глаголы, короткие предложения, короткие реплики-приказы: учащенный пульс текста. Бой, он и есть бой: констатация действий. Страшные вещи описаны самыми простыми словами — хладнокровное убийство «сторожевых», перестрелка с травящими беглецов, как зверей, преследователями. Но удивительное дело: эти люди никого не проклинают. Не злорадствуют над смертями «врагов», не злобятся на не решившихся на побег, не вспоминают лагерные будни и унижения.

Рассказчик, ни разу не «слитый» с героем, говоря, к примеру, о начальнике лагеря, о враче, лагерных служащих, нигде и никогда не допускает оскорбительного тона, напротив, все эти «проходящие персонажи» выглядят не безликими «гражданами начальниками», а обыкновенными людьми — со своими заботами, со своими серьезными проблемами, которых рассказчик как минимум понимает и не осуждает, если не сочувствует.

«Последний бой майора Пугачева» — это легенда. А читается — абсолютной правдой. Жестокой, трагической — правдой.

«Один день Ивана Денисовича» — это хроника, для написания которой Солженицыным почему-то выбрана сказовая манера. Возможно, именно из-за этого и «простой» человек Шухов, и сам рассказ в целом читаются после Шаламова как ярмарочная поделка, грубо смастеренная на крупных планах и «постановочных» деталях. Многие из этих деталей — маленькие обманы, стилевые «фокусы». Маленькая ложь на другую маленькую ложь, еще, еще — и вот уже приходится задуматься: а не обманул ли — ради «красного словца» — во всем?

Парадокс: вне времени, когда появилась и «взорвала сознание» эта вещь, сегодня ни одного героя «Одного дня» — не жалко. Ни одного. И, желая поведать, что и в таких страшных местах «люди живут», Александр Исаевич Солженицын добился обратного: он показал, как в таких местах люди постепенно звереют. Злоба и ненависть — вот единственное сегодняшнее ощущение от прочтения.

В «Последнем бое» жалко всех. Оставшихся в заключении «смертников», администраторов и обслуживающий персонал лагеря, жестко наказанных за побег подопечных, доверчивых задушенных «дежурных», солдат, преследующих вооруженных беглецов, и, конечно, «отряд» майора Пугачева.

Это жестокая легенда, но после нее не остается осадка ненависти. Только — сострадание и вера в то, что в любых обстоятельствах человек может сделать выбор — между животным существованием и человеческим достоинством. Даже если это выбор — смертельный.

Александр Исаевич писал: «Одно слово правды весь мир перетянет».

Варлам Тихонович не претендовал на место в мировой литературе и не помогал «человечеству узнать самого себя, вопреки тому, что внушается пристрастными людьми и партиями» (цитата из Солженицына).

Он говорил иначе: «Я пишу не для того, чтобы описанное — не повторилось. Так не бывает, да и опыт наш не нужен никому. Я пишу для того, чтобы люди знали, что пишутся такие рассказы, и сами решились на какой-либо достойный поступок — не в смысле рассказа, а в чем угодно, в каком-то маленьком плюсе».

Правда Шаламова — перетянула.

Комментарии

Для автора перетянул(а), а для меня — нет.Рассказ солженицына мне довелось читать при его первой публикации в ж-ле Новый Мир,впечатление было — ошеломляющее(для комсомолки из СССР),и не до деталей было,и литературоведческого анализа.Рассказ Шаламова не читала,а в пересказе мне видится рекламный плакат для комсомолки 60-х.Правда — она ведь разная,для каждого-своя.ИСТИНА — одна,и она состоит в том,что безчеловечный ГУЛАГ существовал.А сравнивать двух больших писателей?Например,Тургенева и Чернышевского?Я бы не взялась.

Статья написана по известному принципу: шить костюм не на живого человека, а на манекена, гораздо легче. В последнее время появилась такая «тенденция» у расплодившихся «исследователей творчества А.И.Солженицына», что ноздрёй чувствуют «момент эпохи»: надо оставить след на репутации Нобелевского лауреата, хотя бы мазнув по ней кисточкой из набора «Тушь для ресниц». При этом, неважно, что и писатель В.Шаламов ненавидит «коммунистический ГУЛАГ», о чём он и поведал читателям в других своих произведениях, написанных в дополнение к вышеупомянутому рассказу. Хорошо бы нашему «литературоведу» прочитать в Литературной России (№19.2020) текст В.Краснова «Сердце будет пламенем палимо», чтобы понять, что такое глубина исследовательской мысли и стиля.

Что тут комментировать? Ученическое сочинение. Но «злоба дня» уже утекла.

Источник

[njwa_button id="1161"]
Показать больше

Похожие статьи

>
Закрыть
Adblock
detector